Мое замечание относительно денег Ты, кажется, не так поняла. Это прибавка по 100 крон в месяц, которая, по части того, как ее истратить, разумеется, не причиняет мне ни малейших забот. Сама посуди, я ведь всем своим имуществом поручился за фабрику. А недовольство мое относилось к тому, что яма, в которой я погряз, за счет этих денег еще немного углубилась.
О себе Ты пишешь так мало, Ф. Что Ты делаешь на службе, стало ли у Тебя работы меньше, чем прежде, что значит для Тебя Твое новое место, с кем Ты общаешься, почему в воскресенье после обеда сидишь дома одна, что Ты любишь, ходишь ли в театр, не уменьшилось ли Твое жалованье, как Ты одеваешься (в Боденбахе Ты была очень красива в своем жакетике), как Твои отношения с Эрной – обо всем этом я ничего от Тебя не слышу, а ведь это неотъемлемый круг моих мыслей. А Твой брат? А Твой зять?
Еще одно: о потере квартиры, той, что напротив меня, печалиться не стоит. Это квартира без видов (зато в моей комнате вид даже на две стороны, впрочем, без подробного описания это трудно представить), – там живут сейчас женщина с дочкой, о которой (дочке) у меня в памяти остались только ядовито-желтая блузка, волосатость на щеках и утиная походка. Такую квартиру не жалко и потерять. Сердечно.
Франц.
20.04.1915
Сколько же я уже без вестей, Ф.? Что с Тобой? Когда человек долго не отвечает, кажется, что он сидит напротив и молчит; так и подмывает спросить: «О чем Ты думаешь?»
Сейчас самое время подумать о прошлом годе; впрочем, думать об этом самое время всегда. Она была восхитительна, когда вошла в своем голубом платье, но в поцелуе не было чистоты, он был без чистоты дан и без чистоты принят. Без чистоты дан, потому что на этот поцелуй он не имел права; его любовь к ней этого права ему еще не давала, напротив, его любовь к ней обязана была ему этот поцелуй воспретить. Ибо куда, во что он надумал ее забирать? На чем сам-то стоит? Совместными усилиями родителей (которых он за это почти ненавидел, совершенно незаслуженно, разумеется) и еще кое-кого под него когда-то была подсунута доска, на которой он теперь и стоит. И вот, только потому, что доска достаточно прочная, чтобы выдержать двоих, – из этого до смешного плачевного обстоятельства он измыслил право взять любимую с собой. Но в действительности-то почвы под ногами у него нет; и что он до сей поры, балансируя, на своей доске удержался, вовсе не заслуга его, а стыд и позор. Вот скажи мне, куда же ему свою любимую нести; сколько ни думай – не придумаешь. Но он-то ее любил и был ненасытен. Он и сегодня любит ее не меньше, хотя, проученный жизнью, наконец-то усвоил, что легко и просто ему ее не заполучить, даже если она ответит согласием. Одного не пойму, как это она, разумная, здравомыслящая девушка, уже проученная бесконечными с ним мучениями, не понимаю, как она все еще в силах верить, будто здесь, в Праге, это все могло быть возможно и даже хорошо. Она же здесь была, видела если не все, то многое, получила много всего на прочтение – и все еще верит… Да как она себе это представляет? Она же не один, а уже много раз истину по меньшей мере чувствовала, ее по-детски злобные слова в «Асканийском подворье» достаточно ясно это доказывают. – Теперь о другом.
Не могли бы мы увидеться на Троицу? Я был бы очень рад. Летнее путешествие, о котором Ты, похоже, и слышать не хочешь, – как знать, не сорвется ли оно просто из-за отмены всех и всяческих отпусков. Но уж в Берлин на Троицу я никак не хочу. Да и вообще поездка в Германию сопряжена теперь с противными, унизительными трудностями. Ты же знаешь, сколько я в прошлый раз клянчил паспорт, в итоге же все равно получил с опозданием. С тех пор я вообще там не был. Приложения к письмам остались там, какая-то крыса до сих пор гложет две твоих телеграммы, которые по праву принадлежат мне. Опять придется начинать ту же игру, что и тогда. Потребуется письмо от Тебя с указанием неотложных семейных обстоятельств, потом опять жди… А у Тебя паспорт есть. Так что если захочешь приехать в Боденбах, мы бы провели Троицу в Богемской Швейцарии. [106] Конечно, лучше всего, если бы Ты приехала одна. Если же это невозможно, бери с собой кого хочешь. И напиши мне об этом поскорее. Сердечно,
Франц.
Май
3.05.1915
Не надо мне так писать, Фелиция. Ты не права. Между нами недоразумения, разрешения которых я, конечно, безусловно жду, хотя и не в письмах. Я не стал другим (к сожалению), весы, колебания которых я собой воплощаю, остались все те же, немного изменилось только распределение гирек, мне кажется, я теперь больше знаю о нас обоих, и у меня пока что есть цель. На Троицу мы об этом поговорим, если будет возможность. Не думай, Фелиция, будто все препятствующие нам соображения и заботы я не воспринимаю как почти невыносимую и тошную обузу, будто не хотел бы больше всего на свете все их бросить, будто не предпочитаю прямой путь всем прочим, будто не хочу немедленно и сразу быть счастливым, а главное, дарить счастье в уютном и естественном мирке. Но это невозможно, такое уж на меня возложено бремя, от неудовлетворенного нетерпения меня просто трясет, и даже имей я перед глазами совершенно ясный образ конечной неудачи, и не только неудачи, но и крушения всех надежд, и накатывающего вала всех своих долгов и провинностей – я все равно, наверное, не смог бы сдержаться. И почему, кстати, Ты, Фелиция, веришь – по крайней мере, мне кажется, что Ты иногда веришь – в возможность совместной жизни тут, в Праге? Раньше Ты питала на сей счет тяжкие сомнения. Что их устранило? Я все еще этого не знаю.
И опять эти строчки в книге. [107] Мне горестно их читать. Ничто не позади, ни мрак, ни стужа. Но я почти боюсь переписать их своей рукой, словно этим только узаконю возможность существования подобных вещей в написанном виде. Какие опять нагромождаются недоразумения.
Сама посуди, Фелиция, единственное, что произошло, – это что писать я Тебе стал реже и иначе. Что было итогом предыдущих, более частых писем? Тебе известно. Мы должны начать сначала. Это «мы», однако, относится не к Тебе, потому что Ты жила и живешь в правде, [108] во всяком случае в том, что касается себя; это «мы» скорее относится ко мне и к тому, что между нами. Но для такого нового начала не годятся письма, сколь бы ни были они нужны, – а они нужны, – однако тогда они должны быть иными, чем прежде. В сущности, Фелиция, в сущности… – Памятны ли Тебе те мои письма, что я писал Тебе года два назад, по-моему, в это же время, после Франкфурта? Поверь мне, в сущности, я вовсе не далек от того, чтобы прямо сейчас начать писать их сызнова. Они замерли на кончике моего пера. Но написаны не будут.
Почему Ты сомневаешься, что для меня было бы счастьем (а счастье у нас – боль вряд ли, но счастье у нас должно быть общим даже вопреки «Саламбо», книге, которая, кстати, всегда была мне немного подозрительна; на «Воспитании чувств» Ты бы такого написать не смогла) – почему Ты не уверена, что для меня было бы счастьем пойти в солдаты, если предположить, конечно, что здоровье мое выдержит, на что я, впрочем, надеюсь. В конце этого месяца или в начале следующего я иду на освидетельствование. Пожелай мне, чтобы меня взяли, как я того хочу.
А на Троицу мы встретимся. Жаль, что я все еще не имею от Тебя вестей. Если у Тебя хоть малейшие возражения против Боденбаха, я попытаюсь получить паспорт и Тебя навестить; даже в Берлине, если иначе нельзя…
Франц.
4.05.1915 [109]
Письма идут слишком медленно, одно все еще в пути, из беспокойства о Тебе пишу эту открытку, прими ее всего лишь как рукопожатие, остальное в письме. Сегодня узнаю, что 24 апреля Ты была в Будапеште, то есть мы, вероятно, были там в один и тот же день; какая благосклонная и неумелая случайность! Я был там вечером всего два часа на обратном пути, но легко мог остаться и до утра. Как глупо! Большая часть всех моих приятных чувств в Будапеште свелась к тому, что я думал о Тебе и о том, что Ты там была (во времена, которые только по видимости были для нас лучшими), о том, что у Тебя там сестра и так далее и тому подобное. В совокупности это было, пожалуй, чувство близости, но подумать, что Ты там на самом деле, что могла внезапно появиться перед мои столиком в кафе! Как глупо!
106
Прилегающая к Эльбе гористая местность в районе немецко-чешской границы.
107
Вероятно, упомянутые ниже в этом же письме строки дарственной надписи на издании «Саламбо» Флобера, присланные Фелицией в подарок.
108
Прямая цитата одного из любимых выражений Флобера – «жить в правде», «vivre dans le vrai», которое Кафка часто употреблял и сам, при этом имея в виду, что сам он живет «вне правды».
109
Большинство писем Кафки времен войны написано на открытках, чем и объясняется их краткость.